— Боже мой! Что вы такое несете? Да, я бы безусловно огорчился. Но почему вы говорите исключительно… о низменном?
— И ведь на Анне Александровне вы женитесь не ради нее самой — ради ее дочери. Вот почему Горянщиков между строк упоминает: Отец Веры станет разрушителем Мудрости. Вера — буквальный перевод латинского Фидес. Как мы уже уяснили, речь идет о Вероньке, Лилиной дочери; вашей дочери. Что же касается Мудрости, то здесь безусловно подразумевается имя София, Софья. Горянщиков ясно дает понять, что вы представляете угрозу для юной Софьи Сергеевны. Вы любитель молоденьких девушек, не так ли, Осип Максимович? Это, кстати, заметно и по характеру фотографий, что изготавливал для вас Говоров. Он даже и Лилю по вашему указанию отснял — даже после всего того, что между вами было. Хотя к той поре она, должно быть, уже утратила в ваших глазах былое очарование. Ох и баловник же вы, Осип Максимович! Собеседник промолчал.
— Однако вы правы, — помолчав, сказал Порфирий Петрович. — Доказать я все это не могу. Это у нас так, просто беседа двух семинаристов, причем бывших. Я позволил себе несколько увлечься. Дикие, понимаете ли, предположения. Так что оставайтесь вы на свободе. Да и убийца, кстати, найден. Причем такой, с каким нет хлопот, поскольку он уже мертв. Видите, как вам опять повезло — это при условии, что все, о чем я сейчас говорил, правда. Павел Павлович Виргинский написал прощальную записку, смысл которой в том, что он фактически сознается в убийстве. А на месте последнего по счету преступления найден такой же флакончик из-под опийной настойки, что и у него в комнате. К тому же и кровь у него, по словам свидетелей, на руках была. Так что вы поступили прозорливо, сменив свой метод — я имею в виду, в последних тех убийствах. Пустили в ход топор. Орудие не благородного человека, но простолюдина, или какого-нибудь свихнувшегося студента, как вы однажды сами изволили заметить. К тому же топор в любой скобяной лавке приобрести можно. Так вот, в записке той он написал, что думает броситься под лошадь. И надо ж так случиться, что кто-то с похожими приметами погиб недавно именно таким образом! Так что дело считай что закрыто.
К тому же есть и еще один мотив — что он заложил душу Горянщикову. Сам Виргинский душу, может, и отрицает, но русскому человеку свойственны метания — мало ли что он заявил бы по прошествии времени.
— Тогда зачем же вы сюда пришли? — спросил Осип Максимович в искренней растерянности.
— Потому что сам я в мыслях не допускаю, что Виргинский мог быть убийцей. С ним это как-то не вяжется.
— Но… зачем ему сознаваться в убийстве, когда он его не совершал?
— Вот. Этот самый вопрос я себе и задаю, — отвечал Порфирий Петрович. — Может, он пытался кого-то прикрыть.
— А кого?
— Вас.
Осип Максимович посмотрел так, будто не понял, шутит собеседник или всерьез. Поняв, что всерьез, он разразился вдруг хохотом — громким, заливистым, — который, впрочем, оборвался так же внезапно, как и начался.
— Ему, прикрывать меня? Это еще зачем?
— Чтобы вас не арестовали. Чтоб вы оставались на свободе — а он мог сам выследить вас и свести с вами счеты. Виргинский был на квартире у'Лили, застав ее уже при смерти. Держал в руках ее окровавленную голову, чтобы как-то облегчить мучения. Лиля успела назвать ему убийцу. Так что, судя по всему, Виргинский с собой не покончил. Под лошадь попал не он, а кто-то другой.
— Может, Ратазяев? — все еще с усмешкой спросил Осип Максимович.
— Вряд ли, — серьезным тоном ответил следователь. — Вообще, мало ли по Петербургу нищенствующих студентов. Виргинский просто желает ввести нас в заблуждение, что его больше нет.
— И… что же вы думаете делать? — Впервые за все время в глазах у Осипа Максимовича мелькнула тревога.
— А что я могу сделать? — Порфирий Петрович пожал плечами. — Ничего не могу, даже при желании. Это все так, спекуляции. Доказать толком ничего нельзя. Вот если он вас действительно убьет, тогда другое дело. Ну ладно, я пойду.
И он поднялся с кресла.
Осипа Максимовича, судя по всему, охватил нешуточный испуг.
— Так вы что, оставляете меня… на гибель? — воскликнул он в сердитом недоумении.
И тут, к удивлению обоих, медленно открылась дверь в смежную комнату. В дверях стоял Вадим Васильевич — все так же с поджатыми губами, только с лицом бледнее обычного. Взгляд его, непривычно возбужденный, уставлен был на Осипа Максимовича. Перед собой он держал ту шкатулку, что вынес от Лямхи.
— Как? Вы разве здесь? — оторопел от неожиданности Осип Максимович.
— Ханжа! — входя в кабинет, выдохнул свистящим шепотом секретарь.
— Вадим Васильевич, прошу вас, тише.
— Вы думали, это вас спасет?
Натуральный голос Вадима Васильевича оказался на поверку вовсе не баритоном; словно надфиль по дереву, тонкий, скрипучий.
— Вы о чем? — с заискивающей улыбкой переспросил Осип Максимович, вместе с тем с опаской глянув на следователя.
— О чем? Лгать не надо, вот о чем! Поздно, я все слышал!
— Ничего вы не слышали. А теперь прошу вас, дайте сюда шкатулку. Она не ваша. Спасибо, кстати, что принесли. Давайте сюда.
— А я-то в вас верил! А вы меня предали. И выдали себя!
— Напротив, я был искренен перед собой!
Откинув крышку, Вадим Васильевич выхватил из шкатулки сложенный лист бумаги, а саму шкатулку бросил, как что-то ненужное, — она так и ударилась об пол с открытой крышкой.
— Неужто вы в самом деле считали, что это вас спасет? — взмахнул секретарь сложенным листом.