— Вы думаете, он и есть убийца?
Вместо ответа Порфирий Петрович, трепетнув ресницами, с лукавой улыбкой закурил папиросу.
— Ну так, уважаемый наш Гиппократ, на что вы там такое набрели?
— Ах да, конечно. Куда уж нам, врачевателям, против вас, стражей закона, — с деланной покорностью доктор выдвинул ящик похожего на верстак стола и достал оттуда папку. — Н-да, кое-что интересное удалось-таки отыскать.
Порфирий Петрович посмотрел с живым интересом.
— Ну что, начнем с того, что покрупнее, — предложил Первоедов, перебирая листки.
— С Тихона?
— С него самого. Помните, я обратил ваше внимание, что на шее нет следов кровоподтека? Это безусловно показалось мне подозрительным. Так вот, осмотрев легкие, я обратил внимание, что, несмотря на в целом здоровый вид, плевра, однако, воспалена. А затем, проверив содержимое желудка…
— Вы обнаружили..? — нетерпеливо подсказал следователь.
— Водку. Причем столько, что уж и не знаю, как бедняга на тот момент мог стоять на ногах. Она и скрыла запах…
— Запах чего?
— Синильной кислоты.
— Вот как?
— Именно так. Проба на синильную кислоту оказалась положительной. Симпатичный такой синеватый цвет, индиго.
— Получается, он оказался отравлен.
— Выходит, так.
— Ну и как это могло, по-вашему, произойти?
— Думается, через водку. Порфирий Петрович призадумался.
— Фляжка у него была полная.
— Совершенно верно. Та водка, что в желудке, была ему налита неизвестным. Или неизвестными.
— Которые затем вздернули его на березу, чтоб смотрелось как самоубийство. Уж не оттого ли тот рубец вокруг живота?
— Очень может быть, Порфирий Петрович. Очень даже.
— Ай да молодчина, доктор. А Горянщиков что?
— Есть вполне обоснованная уверенность, что рана на голове нанесена уже после гибели.
— Я тоже так подумал: крови на лице почти не было. Какова же причина смерти? Тоже яд?
— Следов известных ядов я не обнаружил. Тем не менее, отделы легочной паренхимы демонстрируют чрезмерное вздутие протоков, характерное для удушья. Да, и вот еще что любопытное я извлек у него из гортани.
И доктор вынул из папки пакетик, в котором оказалось мелкое перышко.
Порфирий Петрович подошел к месту, где стояла тележка, и пристально вгляделся в колбу, где находилась голова Горянщикова со скорбно отверстым ртом и зияющей раной-зевом во лбу.
— Подушкой, значит, удавили, — произнес следователь.
Виргинский уныло брел по снеговой каше вдоль Фонтанки, на северо-восточную оконечность города. По ту сторону скованной льдом реки раскинулся Апраксин двор. Льдистый холод проникал снизу и поднимался через ноги вверх, пробирая все тело.
А между тем конец всему этому можно положить так легко. Черкнуть короткое письмо отцу, больше ничего и не надо. Знай старик, в какой отчаянной нужде обретается сын, он бы не преминул выслать денег. А что, сесть и написать. Причем, не унижаясь мольбами о прощении или, паче чаяния, покаянно уповая на чужую милость. Просто намекнуть на обстоятельства — лишь это одно и требуется.
Отец, пишет Вам Ваш сын. Я крайне стеснен в средствах. У меня их нет ни на пропитание, ни на кров, ни даже на новые сапоги.
Остаюсь Ваш, Павел.
Всего-то и делов. Ну может, добавить что-нибудь, вроде как из великодушия:
Об остальном договорим как-нибудь в другой раз.
Да, вот так: звучит вроде как с намеком на примирение. Подбросить старику малость надежды; самую малость, без каких-то там уступок или попятных.
Хотя что скрывать: за письмо он не возьмется никогда.
Может, и прав был дознаватель. Может, и в самом деле гордыня. Как часто он, Виргинский, ощущал болезненную униженность, особенно в подобных обстоятельствах. Видно, одно шло рука об руку с другим: обостренная чувствительность униженного вкупе с дерзостным, на грани высокомерия ощущением уязвленного достоинства. Если б хоть как-то от них отрешиться, сбросить их вериги. Единственным путем к тому могла бы стать независимость в средствах, но никаким письмом к отцу ее не достичь. Чтобы как-то, в чем-то быть должным отцу, да еще после того, что случилось между ними, — сама мысль о том была несносна. Если уж не независимость в средствах, так хотя бы воля духа, а если и не она, то хоть свобода в собственных поступках. Но и здесь никто был не в силах чем-либо помочь или хотя бы посоветовать.
А можно б написать и по-другому. Допустим: Вы мне более не отец, и я Вам не сын! Я так бедствую, что у меня нет средств даже на новые сапоги, не говоря уже о пропитании или крове. И, тем не менее, мне ничего от Вас не надобно. Если Вы и сочтете нужным выслать мне денег, то это будет сугубо на Ваше усмотрение. Сам я ничего от Вас не прошу, и не ожидаю. Я не считаю и не буду считать себя Вашим должником. Если же Вы решите не слать мне денег, то так оно даже лучше. Вас не будет более в моих мыслях, и я прошу и Вас оставить все мысли обо мне. Более не Ваш…
Человеческая сущность, некогда известная под именем Павла Павловича Виргинского, не признающая более родства с кем бы то ни было под такой же фамилией (т. е. с Вами).
О, как ненавистно ему было свое имя.
Разумеется, существовал и еще один способ покончить со всем этим. Он то и дело приходил Виргинскому на ум. Просто бездумно улечься в снег и дождаться, пока холод и голод не свершат свое дело. Конец наступит достаточно быстро, без особых мучений.
Томительно-сладкая, исполненная жалости к себе картина полонила ум; тем не менее, Виргинский брел, не спеша воплощать ее в действие. Чувствовалось, что с каждым шагом все дальше становятся и те чертовы головы в колбах, и тот дознаватель, а заодно и все, что его с ними связывало.