Жена шкатулочника смиренно кивнула.
— Кровь на руках была.
— Только на руках? — уточнил Порфирий Петрович. — А на одежде? Может, ему пришлось переодеться?
Женщина съежилась, как в ожидании удара.
— Я не знаю, — выдавила она слезливо дрогнувшим голосом. — Да какое переодеться. У него одежды-то кот наплакал.
— Ладно, — смягчился следователь. — А вот вы мне скажите, за что вам досталось от мужа в этот раз? Может, как раз из-за Виргинского?
В глазах у женщины опять мелькнул испуг.
— Из-за самовара.
— Какого еще самовара?
— У нас самовар пропал. Стащил кто-то.
— Вы что, серьезно? — не поверил своим ушам следователь. Совмещать пропажу самовара с недавно увиденным было попросту свыше сил. За спиной нетерпеливо завозился Салытов. Встретившись с поручиком взглядом (дескать, «надо бы к негодяю в комнату заглянуть»), он одобрительно кивнул, между тем уточнив:
— То есть он избил вас из-за того, что кто-то стащил самовар? На следователя нахлынула вдруг такая ярость, что, казалось, приди сейчас этот самый Кезель, так и разорвал бы его в клочья. Или, как минимум, задушил.
От охватившего омерзения самому сделалось тошно. Причем следом нахлынул приступ безумной, с истерикой граничащей веселости.
— А кто, по-вашему, мог это сделать? — спросил Порфирий Петрович, отчаянно борясь с тем, чтобы не расхохотаться во все горло.
Женщина лишь покачала головой.
Порфирий Петрович прикрыл глаза. Перед внутренним взором всплыл образ забрызганных кровью икон.
— Ну а муж ваш кого подозревает?
Вот Веронька играет в снегу со сверстниками — только личико разбито в кровавую кашу. Вот она подбегает к нему, пытается что-то сказать — но носика нет, а вместо рта кровавая дыра, потому и слов не выходит, а лишь изливается кровяная слизь.
Распахнув глаза, Порфирий Петрович вперился в ссадины на лице жены Кезеля. Страдалица. Так и хотелось потянуться сейчас к ее лицу, утешить, погладить…
— Пал Палыча, — отозвалась она наконец.
— Значит, все же его, — вздохнул следователь. — И как вы считаете, он прав в своей догадке?
Женщина молча потупилась.
— А ведь кражи не было, не так ли? Вы сами отдали ему тот самовар. Позволили его унести, даром что знали, что муж непременно спохватится — а как же иначе — и потом выместит на вас всю свою злость. Дорогая моя, да вы любите Виргинского почти так же, как ненавидите себя.
— Почему себя, — ответила она твердо, — я мужа своего ненавижу.
— Ох уж да. Как всякий добропорядочный мещанин, он любит почаевничать. А потому какой еще может быть способ с ним, деспотом, поквитаться, как не отдать самовар — эту святыню домашнего очага. А скажите, что Павел Павлович намеревался делать с тем самоваром?
— Он его заложил. Обещал, что вернет. Да он как раз за ним и побежал. Едва лишь увидел, как со мной супруг мой разделался.
— Так он направился к процентщику?
Из каморки Виргинского появился Салытов.
— Я там еще флаконы из-под опийной настойки обнаружил, целых несколько. И вот что еще.
Он протянул Порфирию Петровичу наспех накорябанную записку.
Отец,
Я твой сын. Теперь я это ясно вижу и, увы, не могу отрицать. Я такое же гнусное, низкое и преступное создание, что и ты. Оказалось, что я способен на самые мерзкие злодеяния, какие только можно вообразить. И ненавижу теперь себя даже больше, чем когда-то ненавидел тебя. Я не могу более уживаться с тем, чем я стал, — преступником и подлым трусом. Я собираюсь броситься куда-нибудь под поезд или хотя бы под лошадь (это становится модным у нас в России, ха-ха). По крайней мере, так я обрету свободу от тебя, а ты от меня.
Но как ты смел поднимать на нее руку? Как смел на нее посягать?
Весь в тебя — твой сын Павел.
Сипловатый, будто спросонья, звонок недовольно звякнул, когда Салытов распахнул дверь в лавку процентщика Лямхи. Так уж сложилось, что теперь всюду первым проникал поручик, и лишь за ним втягивался следователь. Помня предыдущую встречу с хозяином лавки, Порфирий Петрович внутренне напрягся.
В прошлый раз подержанные предметы вокруг вселяли невольный соблазн, облекая флером некоей таинственности. Некоторые он, помнится, пробовал даже на ощупь. Подспудный драматизм их участи и тот казался романтичным — так сказать, скорее грел, а не жег. Теперь же здешняя атмосфера казалась поистине удушающей. Все эти безучастные на вид предметы были воплощением отчаяния. Да, именно отчаяние — вот из чего они были изваяны, а не из фарфора, меди или бронзы. И веяло от них чем-то непередаваемо зловещим.
Хозяина за прилавком Порфирий Петрович тут же узнал; как, впрочем, и он его — ишь как сразу нахохлился.
— Илья Петрович, — тронув сослуживца за плечо, обратился следователь вполголоса, — дай-ка я сам с ним поговорю.
— Ну давай. Какая разница, — так же вполголоса буркнул в ответ Салытов.
Обогнув дюжего поручика, Порфирий Петрович подошел к прилавку. Хозяин, затаившись, ждал.
— Вы меня, я полагаю, помните, — обратился следователь.
— Ну. — Лямха кивнул.
— В прошлый раз мы здесь толковали о некоем студенте Виргинском. Вы его, часом, не видели? Я имею в виду, недавно.
— Вчера приходил, — не глядя в глаза, ответил процентщик.
— Видимо, заложить самовар?
— Именно. — В глазах у Лямхи мелькнуло удивление от такой осведомленности.
— А сегодня он не объявлялся, буквально недавно, чтоб его выкупить?
— Нет. Только вчера и приходил.
— Может, дело было в ваше отсутствие и вы просто не знаете?