Резковатый тон князя не уязвил, а скорее взбодрил, придав сосредоточенности.
— Последние годы ролями его, прямо скажем, не баловали, — помолчав, сказал он взвешенно. — Все друзья — то есть бывшие друзья — от него отвернулись.
— Отчего же?
— Прошла молва, что ему, как бы это… нельзя доверять. Но это несправедливо. Нельзя же так, из-за одной лишь нелепой выходки…
— Какой именно?
— Да вы небось и сами знаете. Разве нет? — Порфирий Петрович степенно покачал головой. — Однажды вышло так, что он… хватил лишнего. Точнее, напился, да здорово. Прямо перед спектаклем. И вышел на сцену пьян. Ну и… Нет, мне просто не верится, что вы не слышали о той выходке знаменитого Ратазяева! — Растопырив холеные пальцы, князь Быков закрыл себе лицо. — Вот за нее-то он и пострадал.
— Что же он такого натворил?
— Ох, право. Неужто я должен об этом излагать?
— Это может оказаться важным. Даже очень.
— В общем, он прямо перед залом измочился в оркестровую яму.
— Ах вот как.
— Да. А затем и вовсе упал со сцены. Скандал был неимоверный. Придя в себя, он скрылся. И после того с год о нем даже слуха не было.
— Так получается, исчезать для него — не впервой?
— Получается, так. Но это было давно. Еще до нашего с ним знакомства. Я, разумеется, слышал ту историю с чужих слов. Ну да кто ж про нее не слышал?
— Скажем, я, до этого момента. А скажите, на каком спектакле вышел тот, гм, конфуз?
— Это когда повторно ставили «Ревизора», в оригинальном составе Мариинского.
— Стало быть, в пятьдесят шестом году? — рассеянно переспросил Порфирий Петрович.
— А вы что, помните?
— Да, давненько оно было, — сказал следователь уклончиво. — Лет десять тому. Как же он, интересно, концы с концами-то сводил, без своего актерства?
— Ну как. Все же оставались у него и кое-какие доброжелатели. И друзья у него есть, истинные. До сих пор.
— Говоров, например?
Лицо князя страдальчески исказилось.
— Что ж, — вздохнул он. — Видно, придется рассказать об этом негодяе все, что мне известно. Прежде всего оговорюсь, что лично я с ним не знаком, и знакомиться никоим образом не намерен. Более того, он мне омерзителен. Да, с Ратазяевым он действительно водил знакомство, причем весьма близкое. И уж лучше бы Ратазяев держался от той близости подальше! Держаться возле гадюки — верный способ быть ею укушенным.
— Вы считаете, что меж собой они близки со времен ратазяевского актерства?
— Это он, Говоров, во всем виноват! Это он спаивал Ратазяева! Да еще и вовлекал в свои грязные делишки!
— Понятно. А если посмотреть на недавние их отношения? Князь сокрушенно покачал головой.
— Через этого Говорова он начал заниматься… всей этой пакостью.
Выдвинув ящик стола, Порфирий Петрович вынул изъятую Салытовым у кабатчика колоду и, выбрав из нее несколько снимков с мужским участием, протянул их Быкову.
— Вы, случайно, не про это?
Князь дрожащими руками принял фотографии. Лицо у него побледнело от негодования.
— Да. Это как раз Ратазяев. На всех этих карточках. Иногда он еще подрабатывал распространителем, на какое-то там издательство. Опять же через Говорова.
— На «Афину»? — собирая фотоснимки, неожиданно для себя спросил Порфирий Петрович.
— Нет, — отверг Быков. — Хотя про нее я тоже слышал. Какое-то другое название, не вполне пристойное.
— Видимо, «Приап», — прозвучал не вопрос, а скорее утверждение.
В ответ князь лишь молча кивнул.
Толкаченко Леонид Семенович тихо страдал (от явного переедания квашеной капусты).
Он сидел сейчас в качалке за чтением «Северной пчелы». Не мешало б, кстати, зажечь свечу — за окошком, даром что еще не вечер, а всего три часа пополудни, было уже сумрачно. А там, глядишь, уже и к делам пора приступать. Грехи наши тяжкие.
Жил он один-одинешенек, в квартирке по Спасскому переулку, 3, где и служил дворником. С женитьбой как-то не заладилось. Хотя и была одна особа — давно, по молодости лет, — с которой он чуть было не объяснился. Дочка того самого Девушкина, конторщика из Департамента внутренних дел, где он и сам тогда подвизался курьером. Толкаченко как раз и проживал у того семейства, снимая комнатенку размером со шкаф в их и без того небольшой квартире. Дочке их, Марье Макаровне, едва минуло тогда шестнадцать. Совершеннолетие, стало быть. Уж он ей и подарочки, и то-сё, несмотря на грошовое свое жалованье, и про книжку, ею читанную, разговор когда поддержит (а по большей части вид сделает, что читал). Однако родители ее (сами кое-как от получки до получки, а папаша так еще и пьяница) были не без гордыни. Всё хвастали — да громко так, специально чтоб он слышал, — что зреет, мол, их дочери партия от ах какого жениха. И хотя партии той все не складывалось, на сердце становилось все тоскливей, и в конце концов бросил Леонид Семенович и конфеты и платочки своей было избраннице подносить. А углубился окончательно и бессловесно в чтение газет — той же «Северной пчелы», к слову сказать. Марья же Макаровна смазливость свою шестнадцатилетнюю постепенно утратила — да сдается, не только ее, а и много чего еще. Потом папашу ее со службы уволили, а матушка у них померла — говорят, от разочарованности. Тогда и сама Марья Макаровна стала на него, все еще курьера, томно так очами поглядывать. И уже не он к ней, а она к нему с подарочками зарядила — в основном всё книжки, которые он читать потом так и не читал. И вздыхала, и на Фонтанку намекала прогуляться белыми ночами. Только он — может, к стыду своему, а может, так оно и к лучшему — страсть свою былую в себе приструнил, а снова распалять ее не решался. Поделом, мол, тебе, зазнобушка моя бывшая. Или уж просто боялся, как бы чего из-за той страсти не вышло, или, наоборот, стыдился втихомолку, что на страсть оную больше не способен. Словом, были грезы, да вышли все. И на свидание, совсем уж было назначенное, он тогда не пришел. А так, прогулялся сам по себе вдоль Фонтанки да воротился домой, белой ночью так и не насладившись. А возлюбленную свою бывшую, заплаканную, назавтра ни о чем не спросил — прошел мимо как чужой.