— Вы, видимо, обо мне наслышаны?
— Да нет, — тоже помедлив, отвечал следователь.
— А ведь я пьесы пишу.
— Вы, стало быть, драматург?
— Причем вполне известный, в определенных кругах. Может, вам про них доносили, так сказать… по вашей служебной линии?
— Спешу разочаровать. Ни о вас, ни о ваших пьесах я не слышал. — Порфирий Петрович попытался улыбнуться ободряюще.
Вид у молодого человека сделался совсем уж нерешительный.
— Крамолы в них, понятно, нет, как я сам считаю. Произведения все глубоко патриотичные.
— Вот и похвально, — одобрил Порфирий Петрович.
— Только вот если их ставить, то есть опасность, что они могут быть неверно истолкованы. В смысле превратно поняты. Хотя смысл пьес досконально ясен.
— Да уж надеюсь.
— Вот Александр Григорьевич и убедил меня, что вы сможете мне помочь.
— С пьесами, извините, вам не ко мне. Я все же следователь, а не импресарио.
— А я к вам вовсе не из-за пьес пришел.
— Ах вот как. А то уж я было подумал…
Князя вдруг обуяла доподлинная буря эмоций. Притиснув руки к груди, он выпалил:
— Ратазяев пропал!
— Ратазяев?
— Да, он! — истово кивнув, князь смахнул навернувшиеся слезы.
— И кто же это?
— Это… — князь Быков даже зажмурил глаза от чувства, — очень, очень близкий мой друг.
Он открыл глаза, словно проверяя, как следователь усвоил его слова. Взгляд у него был теперь не робким и уклончивым, а полным неподдельного горя. В общем-то, проситель оказался вполне честным и не таким уж пугливым человеком.
— Понятно, — сказал Порфирий Петрович, действительно поняв, что к словам князя Быкова надо отнестись вполне серьезно. Только почему Заметов навязал этого человка именно ему? Вопрос поистине любопытный; а впрочем, сейчас не до этого. — Прошу вас, расскажите, как так вышло, что ваш Ратазяев исчез, — попросил он, закуривая.
— Я никак, никак не могу себе этого простить! Это все моя вина. Понимаете ли, у нас с ним случился разлад.
— И как именно?
Князь Быков поморщился, будто от боли.
— Видите ли, Ратазяев вдруг разжился деньгами. Я отнесся к этому с подозрением, поставил ему на вид. Даже упрекнул его. Он же мне сказал, что у него появился ангажемент, сценический. Он по профессии актер, хотя на подмостки не выходил вот уж бог весть сколько лет. Я ему так и сказал: дескать, что-то верится с трудом. И во многом его тогда обвинил. Вот смотрите. Играть он должен был в Тосно, и собирался туда якобы на неделю. На неделю, не больше. Но я вас спрашиваю, какой может быть в Тосно театр? А? И что это за сезон такой, что длится всего лишь неделю? Не-де-лю! Что можно поставить за неделю? Или он что, думает играть вовсе без репетиций? Ах да, то есть нет, не неделю, а две. Небольшой такой ангажемент, приватный. Единственный спектакль. Мол, и репетиции как раз для него предусмотрены. Дескать, все это в честь князя Строганова-Голицына, у них же имение как раз под Тосно. Якобы по случаю юбилея князя. Особое такое представление, от друзей. Что ж, ладно. А что за пьеса? Он мне, дескать, «Пир во время чумы». Вот уж действительно, самая что ни на есть пьеса для юбилея, а? Он тогда: «Ой, то есть не „Пир во время чумы“, а „Снегурочка“». Восхитительно! С Пушкина сразу на Островского! Он: «Ой, да нет, то есть не „Снегурочка“, а „Борис Годунов“». Прямо-таки весь «Годунов»? Вы что, всю постановку думаете подготовить за пару недель? Он мне: «Да нет же, нет. Так, отдельные сцены да арии». Сцены, видите ли! И какую ж ты роль думаешь там играть? «Главную». Нет, вы представляете: глав-ну-ю! Да тебя там, говорю, весь зал освищет, Борис ты Годунов. Ври, мол, да не завирайся. Все у тебя шито белыми нитками. Ох, он тогда взвился! Схватился чемодан укладывать: все, мол, уезжаю в Тосно, и точка. А меня с собой брать наотрез отказался. Даже чемодан не дал к экипажу поднести. «Не смей, — говорит, — даже приближаться». Ну да ладно, не смей так не смей. Я и не навязываюсь: ты человек вольный, поступай как знаешь. Хочешь в Тосно — поезжай в Тосно, я на дороге стоять не буду. Но лгать, мне! Этого я не потерплю! А что это, как не ложь?
Он того не знал, что я в кадетском корпусе состоял вместе с кузеном князя Строганова-Голицына. И что мы с ним иной раз в Английском клубе видимся. Вот я кузена там и спросил насчет всех этих чудесных приготовлений к юбилею, да еще с театром. А он мне: «Какой еще юбилей? Какой театр? У князя день рожденья летом, в августе». Говорю: «Может, ты ошибаешься?» — «Да нет же», — отвечает. И рассказывает, как в прошлом году самолично был зван к князю на день рожденья, и не было там никакого театра, а был фуршет и живые картины в саду. Кузен даже сам в том действе участвовал: сцены из Троянской войны; он, кажется, Патрокла изображал. Думаю, раз так, то ничего я Ратазяеву говорить не стану: сил моих нет. Не могу больше выносить такой лжи. Тем более от человека, которого я так… — князь Быков замялся, но быстро нашелся, — которым я так восхищаюсь. Тем более я его этим лишь сильнее уязвлю. — Князь посмотрел страдальчески. — А между тем лучше б мне было поступить именно так. Возможно, выложи я ему все начистоту, я бы его сейчас не потерял. А теперь это лишь так, отговорки. Однако это не все. Я за ним решил проследить. Прямо так, изменил внешность и проследовал за ним до Николаевского вокзала, откуда поезд отходит на Тосно.
— Изменили внешность? Как это?
— Да разве это важно?
— Важнее, чем вы думаете. Если б он вас увидел и узнал, это могло бы повлиять на ход дела.
— Но он меня не узнал.
— Откуда у вас такая уверенность?