Моей матери Норме, обожающей крепкую историю с убийством
Хотелось бы поблагодарить Ярослава Трегубова из Исторического Общества Санкт-Петербурга, открывшего заблудшему иностранцу Петербург XIX века. А также Федора Михайловича Достоевского (перед коим мне остается лишь извиниться)
«Ты барин! — говорили ему. — Тебе ли было с топором ходить; не барское это дело».
Ф. М. Достоевский«Преступление и наказание»
Декабрь 1866 г.
Описанные ниже события происходят спустя примерно полгода после нашумевшего дела студента Раскольникова, в котором столь немаловажную роль сыграл следователь Порфирий Петрович.
Наступал по-зимнему поздний, тусклый рассвет.
Зоя Николаевна Попова продвигалась по Петровскому парку с бездумной решительностью, комковатой округлостью темных одежд напоминая жука. Дорожки парка, летней порой обычно заполненные гуляющими, теперь скрывал снежный покров. Хотя Зое Николаевне дорожки были ни к чему: у нее была своя тропа. Она направлялась к северу, от застывшего пруда. Поступь женщины была медленной и неровной. Каждое движение ее коренастой приземистой фигуры отзывалось резким ревматическим прострелом в пояснице. И всякий наклон за очередной хворостиной, пополняющей вязанку на спине, требовал определенного, боль превозмогающего мужества: распрямляться было не так уж просто. Однако мысль о дрожащей дома малышке и о той жертве, которую каждодневно приносит Лиля, заставлял Зою Николаевну упорно нагибаться и разгибаться, и все идти и идти по тропе.
Такая уж женская доля. Легко не приходилось никогда; хотя кто-то, может, и мог обвинить ее, что соблазнилась она когда-то легкой дорожкой. А о слезах ее, за все те годы пролитых, а о плате муторной за грехопадение хоть кто-нибудь подумал, хотя бы раз? О том, как плакала она, впервые ощутив, как лапают ее полные похабства сальные взгляды. Те взгляды на себе сносить было едва не тяжелей, чем дрожащие от похоти руки. А слезы, которыми зашлась, годы спустя оглядев себя в зеркале: морщины, тело обрюзгшее, погрузневшее, словно проношенное до дыр. Плакалось оттого, что уже и так прожить теперь нельзя. Как тут не расплакаться? Иного способа жить, способа промышлять она толком и не знала; в нем было хоть какое-то утешение.
Вот опять на глаза навернулись слезы. Хотя это так, от мороза. И не было уже ни сожаления, ни печали по утраченной жизни; и об ошибках уже не так чтобы горевалось — были да схлынули. А вот из носа течет. Да ну и что, все равно никто не смотрит; какая-никакая, а свобода, даруемая одиночеством.
Одинокой Зоя Николаевна не была. Стоило лишь подумать об оставленной дома малышке и о Лиле; уж та ее и «мамой» называет, и сама на «доченьку» охотно откликается.
Кто б знал, что для того, чтоб беды свои позабыть, надо лишь пуще прежнего окунуться в заботы?
Дорога пошла под уклон. Зоя Николаевна цепко смотрела перед собой на землю: а вдруг какая хворостина завалялась. Веронька сейчас спит; надо бы поскорее домой, а то, не ровен час, проснется, а рядом никого. Хотя в такую-то холодину небось спит как сурок. Да при этом так тихо, что иной раз невольно подумаешь: жива ли?
Так что лучше не переживать, а набрать хвороста, да так, чтоб едва дотащить. То, что не истопится, можно будет и продать. Переживать надо, наоборот, если вязанка не наберется и корзина пуста. А если набрать как следует, так оно всем на пользу.
Только Лиля что-то нынче ночевать не приходила, что тоже вызывало беспокойство. Хлопотная, видно, ночка выдалась. Если так, то только радоваться надо: будет, что поесть сегодня. Лилечка, душенька. А благодарная-то какая! Никогда о ней, старухе, не забывает. Помнит, как она ее всему нужному научила, чтобы на пропитание худо-бедно добывать.
Зоя Николаевна нагнулась подобрать разлапистую ветку (уж от ее-то глаза ни одна мелочь не ускользнет). Земля словно притягивала ее грузноватое тело к себе, не давая отрешиться от своего влекущего гнета. Выпрямившись, от очередного прострела Зоя Николаевна невольно ткнула себе в поясницу кулаком; перед глазами поплыли круги.
И тут она увидела его — прямо впереди, с опущенными плечами и неестественно согнутой шеей. Он ее словно дожидался. Рослый дородный мужичина с всклокоченной бородой, как раз под стать его габаритам, облаченный в старую шинель. Шапка из овчины сбилась набок, открыв вздутую личину забулдыги с лукаво скошенными глазами. Ноги словно наспех вдеты в смазанные дегтем сапоги, а ступни лениво, словно нехотя колышутся буквально в вершке над утоптанным в этом месте снегом; эдакий скоморох, застывший в нелепой пляске.
Под тяжестью его тела луком выгнулся ствол березы. Внезапный порыв ветра с воем взметнул с заиндевелых ветвей облачко замельтешивших снежинок. Повешенный, качнувшись, описал медленный круг.
Возле его ног виднелось что-то бурое, наполовину занесенное снегом.
Зоя Николаевна, в нерешительности остановившись, спешно перекрестилась. Набравший силу ветер метнул ей в лицо вихрящееся облако поземки. Вид самоубийцы внушал ужас. Однако внутреннее чутье тайком подсказывало: есть здесь что-то поважнее хвороста.
И она, стараясь не глядеть на покойника, засеменила к проклятому месту.
Валенком она задела тот наполовину занесенный снегом предмет — твердый, угловатый, вроде сундука. Превозмогая боль в пояснице, Зоя Николаевна нагнулась и варежкой смела с него снег. Это оказался большой кожаный чемодан, причем такой тяжелый, что и не поднять. Пришлось тащить по снегу, оставляя сзади широкий след, как от скребка.